Бахарев опустился в свое кресло, и седая голова бессильно упала на грудь; припадок бешенства истощил последние силы, и теперь хлынули бессильные старческие слезы.
— Папа, милый… прости меня! — вскрикнула она, кидаясь на колени перед отцом. Она не испугалась его гнева, но эти слезы отняли у нее последний остаток энергии, и она с детской покорностью припала своей русой головой к отцовской руке. — Папа, папа… Ведь я тебя вижу, может быть, в последний раз! Голубчик, папа, милый папа…
В припадке невыразимой жалости и нежности она целовала полы его платья. В кабинете на минуту воцарилось тяжелое молчание.
— Папа… я ни в чем никогда не обманывала тебя… Я молилась на тебя… И теперь я все та же. Я ничего никому не сделала дурного, кроме тебя.
— Отчего же ты не хотела выйти замуж? Или он не хочет жениться на тебе?..
— Папа, я сама не хочу выходить замуж…
— Почему?
— Если человек, которому я отдала все, хороший человек, то он и так будет любить меня всегда… Если он дурной человек, — мне же лучше: я всегда могу уйти от него, и моих детей никто не смеет отнять от меня!.. Я не хочу лжи, папа… Мне будет тяжело первое время, но потом всё это пройдет. Мы будем жить хорошо, папа… честно жить. Ты увидишь все и простишь меня.
Бахарев молчал. Мертвенная бледность покрыла его лицо, он как-то болезненно выпрямился и молча указал дочери на дверь.
Время от святок до масленицы, а затем и покаянные дни великого поста для Привалова промелькнули как длинный сон, от которого он не мог проснуться. Волею-неволею он втянулся в жизнь уездного города, в его интересы и злобы дня. Иногда его начинала сосать тихая, безотчетная тоска, и он хандрил по нескольку дней сряду.
— А вы слышали нашу новость? — спросила его в одну из таких тяжелых минут Хина.
— Какую?
— Надежда-то Васильевна ушла.
— Как ушла?
— Да очень просто: взяла да ушла к брату… Весь город об этом говорит. Рассказывают, что тут разыгрался целый роман… Вы ведь знаете Лоскутова? Представьте себе, он давно уже был влюблен в Надежду Васильевну, а Зося Ляховская была влюблена в него… Роман, настоящий роман! Помните тогда этот бал у Ляховского и болезнь Зоси? Мне сразу показалось, что тут что-то кроется, и вот вам разгадка; теперь весь город знает.
— Мало ли что болтают иногда, — заметил Привалов.
— Ну, уж извините, я вам голову отдаю на отсечение, что все это правда до последнего слова. А вы слышали, что Василий Назарыч уехал в Сибирь? Да… Достал где-то денег и уехал вместе с Шелеховым. Я заезжала к ним на днях: Марья Степановна совсем убита горем, Верочка плачет… Как хотите — скандал на целый город, разоренье на носу, а тут еще дочь-невеста на руках.
Эти известия как-то сразу встряхнули Привалова, и он сейчас же отправился к Бахаревым. Дорогой он старался еще уверить себя, что Хина переврала добрую половину и прибавила от себя; но достаточно было взглянуть на убитую физиономию Луки, чтобы убедиться в печальной истине.
— Улетела наша жар-птица… — прошептал старик, помогая Привалову раздеться в передней; на глазах у него были слезы, руки дрожали. — Василий Назарыч уехал на прииски; уж неделю, почитай. Доедут — не доедут по последнему зимнему пути…
В гостиной, на половине Марьи Степановны, Привалова встретила Верочка. Она встретила его с прежней ледяной холодностью, чего уж, кажется, никак нельзя было ожидать от такой кисейной барышни. Марья Степановна приняла его также холодно и жаловалась все время на головную боль.
— А я думала, что ты в Питер уехал, — как-то обидно равнодушно проговорила она. — Костя что-то писал…
Старый бахаревский дом показался Привалову могилой или, вернее, домом, из которого только что вынесли дорогого покойника. О Надежде Васильевне не было сказано ни одного слова, точно она совсем не существовала на свете. Привалов в первый раз почувствовал с болью в сердце, что он чужой в этом старом доме, который он так любил. Проходя по низеньким уютным комнатам, он с каким-то суеверным чувством надеялся встретить здесь Надежду Васильевну, как это бывает после смерти близкого человека.
Старая любовь, как брошенное в землю осенью зерно, долго покрытое слоем зимнего снега, опять проснулась в сердце Привалова… Он сравнил настоящее, каким жил, с теми фантазиями, которые вынашивал в груди каких-нибудь полгода назад. Как все было и глупо и обидно в этом счастливом настоящем… Привалов в первый раз почувствовал нравственную пустоту и тяжесть своего теперешнего счастья и сам испугался своих мыслей.
В этом скверном расположении духа, которое переживал Привалов, только первое письмо Веревкина, которое он прислал из Петербурга, несколько утешило его. Nicolas писал, что его подозрения относительно дядюшки действительно оправдались: последний раскинул настоящую паутину и уже готовился запустить свою лапу, как он, то есть Веревкин, явился самым неприятным сюрпризом и сразу расстроил все дело. Веревкин подробно описывал свои хлопоты, официальные и домашние: как он делал визиты к сильным мира сего, как его водили за нос и как он в конце концов добился-таки своего, пуская в ход все свое нахальство, приобретенное долголетней провинциальной практикой. В конце письма стояла приписка, что делом о Шатровских заводах заинтересовалась одна очень влиятельная особа, которая будет иметь большое значение, когда дело пойдет в сенат. «Сначала, — писал Веревкин, — я бродил как впотьмах, но теперь поосмотрелся: везде люди, везде человеки. Даст бог, учиним знатную викторию… А дядюшку смажем по всем правилам искусства: не суйся в калачный ряд с суконным рылом».